Александр Иванович Куприн (1870–1938) — русский писатель. Родился в городе Наровчат Пензенской области. Учился в Александровском военном училище, где начал писать свои первые рассказы. После отставки много путешествовал по стране, собирая материалы для будущих книг. В 1901 году переселился в Петербург, где написал свои самые ивестные произведения: рассказы «Гранатовый браслет», «Поединок», а также повесть «Яма».
|
нтракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Геккендольф только что добрался до самого интересного места, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском. Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга,- где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, где гудел самым безжалостным образом тромбон и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведённые в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадёжного отчаяния... |
Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре.
На этот раз публика не могла отдать должного удивления музыкальным подвигам Ивана Иваныча, потому что все были заняты разговорами о драме, которая шла в первый раз. Называли вполголоса имя автора и указывали на литерную ложу, где сидел молодой человек с растрепанной шевелюрой.
На сцене шла суматоха. Алексей Трофимович Петунья, исполнявший одновременно должность и декоратора, и машиниста, и сценариуса, был в страшном волнении.
— Опускайте, опускайте кулисы-то!- кричал он, бегая без сюртука по сцене.- Да тише, осторожнее, говорят вам! Послушай, ты, баранья голова, как тебя звать? — А Кириллом,- отвечал, усмехаясь, кудрявый рослый парень. — Так ты, голубчик Кирилл, сбегай сейчас вниз, в кассу. Спроси у Андрей Филипыча мой саквояж, понимаешь? Ну, мешочек такой, маленький, кругленький... Да ты пошевеливайся, бегом! Ну, что вы там заснули? Где же река-то? Николай Антонович, вы реку позабыли, давайте реку! — Пущай висит,- отвечал сверху грубый голос,- таперя кулисы мешают, тады легше будет. |
|
— А вы, Николай Антонович, вал починили? Прошлый раз Анемподистов четырнадцать зубцов сломал. Александр Петрович, я просто не знаю, что мне делать, облака истерзаны в клочки, река просвечивает, кулисы старые, гнилые... Последнее слова относились к антрепренеру и директору труппы, быстро проходившему через сцену с хлыстом в руке. Это был высокий, статный мужчина лет тридцати пяти. Лицо его обрамленное густою гривой чёрных волос, живописно падавших на плечи, носило печать какой-то гордой, самоуверенной силы. Особенно хороши были его большие, серые, холодные глаза, тяжёлый взгляд которых не могли выдержать многие, даже очень решительные люди.
— Обратите, пожалуйста, внимание,- вопил Алексей Трофимович, жестикулируя самым отчаянным образом.- Андрюшка опять запил, старые кулисы никуда не годятся, могут упасть, разбить кому-нибудь голову...
— Потом, потом,-прервал рассеянно Александр Петрович.-Где Гольская?
— Оне в уборной-с, если не ошибаюсь,- отвечал Алексей Трофимович и опять побежал раздавать приказания.
Поднявшись наверх, Александр Петрович остановился перед маленькой крашеной дверью и постучал.
— Кто там? Войдите!-раздался за дверью приятный женский голос.
Лидия Николаевна Гольская была красавица. Трагик Анемподистов, игравший на сцене под псевдонимом Фальери и поразивший купчих в самое сердце краткой, но ядовитой эпиграммой:
Фигура
Без тюрнюра!-
всякий раз, когда заходила речь о Лидии Николаевне, закатывал глаза под лоб так, что несколько минут в орбитах вращались одни громадные белки, и восклицал хрипящим басом: «Богиня! Классическая богиня!» Действительно, тонкие правильные черты лица, классический профиль и будто мраморная, прозрачно-матовая бледность лица Гольской позволяли дать ей это название.
При входе антрепренёра Лидия Николаевна сделала порывистое движение вперёд, но опять опустилась в кресло, и только густой румянец залил её бледные щеки.
— Чем обязана чести видеть вас у себя? — спросила она через силу, и в тоне её голоса зазвучали худо скрываемые горечи и презрение.
Александр Петрович тряхнул гривой чёрных волос. Этот прямой вопрос ему сильно не понравился, потому что он хотел приступить к объяснению исподволь.
— Я просил бы вас, Лидия Николаевна, оставить, во-первых, этот тон, который мне неприятен, а затем хотел вам доложить, что меня положительно возмущают ваши вздохи и безнадежные взгляды. На каком основании это все делается? А сегодня вы, как будто нарочно из рук вон плохо играете. Хорошо ещё, что вас любит публика, а то ведь провалили бы пьесу, окончательно провалили бы... Чисто женская логика! Разозлится на одного человека, а делает неприятности двадцати пяти. Здесь, кроме меня, страдает автор, страдают ваши товарищи; я уверен, три четверти зрителей не слыхали вашего умирающего голоса. И он остановился против неё, раздражённый, взволнованный, ожидающий ответа.
— Александр Петрович, представьте себе,- заговорила, наконец, Лидия Николаевна прерывающимся голосе, — представьте себе женщину, которая полюбила горячо и сильно,- полюбила в первый раз, а жизни. Александр Петрович сделал нетерпеливое движение. — Подождите немного! Представьте себе дальше, что она отдала все что только может отдать женщина, а он надругался над этой горячей, слепою любовью, вбросил эту женщину на произвол судьбы. И представьте себе, Александр Петрович, что этой женщине приходится развлекать тысячную толпу именно в то время, когда она, быть может, близка к самоубийству или к безумию! |
Для публикации рассказа Куприн, обучавшийся в военном училище, не взял разрешение начальника, за что попал в карцер на двое суток. |
— Ну вот! Я так и знал, —прервал нетерпеливо антрепренёр. — И к чему здесь эта напущенная иносказательность, когда вы могли бы прямо потребовать у меня объяснения? Когда я вам говорил, что я вас люблю,- я говорил от чистого сердца, точно так же, как и вы — по всей вероятности. Если бы вы меня разлюбили, я не стал бы ныть и требовать любви! Если бы мне было тяжело, я повесился бы на первой балке моего театра; если бы меня мучила зависть и злоба против моего соперника, я не стал бы сдерживаться, а сделал бы то, что мне хотелось бы сделать: разбил бы, например, кому-нибудь голову вот этим самым графином...
— Александр Петрович,- возразила Гольская — вы забываете, кажется, что я женщина, что...
— Ах, не все ли равно! Я, признаюсь, не понимаю, совершенно не понимаю сентиментальных пошляков, которые уверяют, что раз сошлись мужчина и женщина, между ними возникает какое-то взаимное нравственное обязательство. Стыдитесь, Лидия Николаевна! Так простительно думать девицам, которые, заслышав в словах мужчины намёк на любовь, тащат его к брачному сожительству! Я вам понравился, вы мне понравились,- это, по-вашему, естественно? А разве не естественно и то, что вы мне перестали нравиться?
— Александр Петрович! А ваши клятвы, обещания? Вспомните, как вы призывали все, что ещё для вас осталось святого, в свидетели вашей любови! — Что ж из этого? Или вы думаете, я сделан из дерева? Страсть, которая одинаково палила и меня и вас, заставила бы всякого на моем месте клясться точно так же, как клялся я! Ну, хорошо, положим, я должен был сдержать эти клятвы; да неужели вам будет приятно, если я начну снова уверять вас в своей любви, после того как сказал вам, и очень ясно, что вы мне перестали нравиться? А ведь вы должны со мной согласиться, что я не могу по произволу вызывать в себе нежные чувства!
— Александр Петрович, вы хотя бы вспомнили, что я должна сделаться матерью, — прошептала, отворачиваясь, Лидия Николаевна...
Она так была хороша в этом замешательстве, что у антрепренера мелькнула на мгновение мысль: а ведь я могу ещё её уверить,- скажу, что хотел испытать. Но это было только на мгновение; он отогнал соблазнительную мысль и отвечал суровым тоном:
— Ну что же-с? Обеспечить законным образом существование ребёнка? Этого вам хочется? С удовольствием...
Он не успел докончить фразы. Оскорблённая женщина встала с кресла и, задыхаясь от гнева, произнесла почти шепотом:
— Вон!
Это «вон!» было сильнее громкого крика. Человек; никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшийся, покорно вышел, понурив голову.
Лидия Николаевна долго смотрела на затворявшуюся дверь и почти без чувств опустилась в кресло. Тяжёлые мысли, как кошмар, проносились и путались в её голове, а вместе с ними создавалось и зрело какое-то ужасное решение.
— Ваш выход, Лидия Николаевна,- раздался через некоторое время сиплый тенор Вальцова, первого комика и не последнего шулера на все руки, как называл его язвительный Анемподистов,- поскорее, пожалуйста.
Она сумела победить волнение, недаром она была превосходной артисткой, и сухо, но твердо отвечала:
— Иду!.. Скажите, что иду.
На сцене было душно. Шёл последний акт, в котором молодая девушка, обманутая возлюбленным (эту роль исполнял антрепренёр) и осыпанная незаслуженными упреками, принимает яд и умирает, унося в могилу проклятия тому, кого она так сильно любила. Гольская стояла в ожидании своего выхода, прислонившись к кулисе, бледная, с шибко бьющимся сердцем. Кто-то взял и лежал её руку. Она услышала над ухом участливый голос режиссера:
— Вы бледны, как смерть, Лидия Николаевна, не хотите ли воды?.. Она молча, отрицательно покачала головой. «Начинается, начинается,- со страхом думала Лидия Николаевна,- спрошу в последний раз, и он должен ответить, должен под чужими словами понять мои мучения... Ах, как стучит сердце... А этот противный Анемподистов кричит и кривляется!» Она дождалась наконец момента, когда Анемподистов, изгибаясь в судорожных движениях, долженствовавших изображать гнев, удалился за кулисы, призывая замогильным басом все громы небесные на чью-то несчастную голову, дождалась резкого шёпота режиссера: |
По книгам писателя было снято более 15 экранизаций. Самая первая из них, по рассказу «Трус», вышла в 1914 году. |
«Вам, Лидия Николаевна», — дождалась и вышла.
Она вышла, прекрасная и величественная в своей скорби, и уж один вид её заставил вздрогнуть и забиться сотни сердец.
Она ничего не видала, кроме мощной фигуры, неподвижно стоявшей посреди сцены, и сама не знала, какое чувство будила в ней эта фигура: прежнюю ли без- заветную любовь, или глубокую ненависть и презрение...
«Что он скажет? — проносилось в уме.- Неужели не тронется это холодное сердце? Скажи, что ты меня любишь, обними меня по-прежнему, я все отдала тебе,- я тебя любила без конца, без оглядки... Но разве это возможно, разве осталась для меня какая-нибудь надежда?.. Вот он что-то говорит... Нет! Это те же холодные, жестокие слова, та же убийственная, рассчитанная насмешка...»
Она рыдала, ломая руки, она умоляла о любви, о пощаде. Она призывала его на суд божий и человеческий и снова безумно, отчаянно рыдала...
Неужели он не поймет её, не откликнется на этот вопль отчаяния?
И он один из тысячи не понял её, он не разглядел за актрисой женщину; холодный и гордый, он покинул её, бросив ей в лицо ядовитый упрёк.
Она осталась одна.
Всем становилось жутко, каждый чувствовал, как по спине у него пробегала холодная волна.
Суфлер в изумлении захлопнул книгу,- в ней не было ни одного слова, похожего на эти, полные мрачной скорби слова.
Скрипач, начавший было тянуть сурдинку, остановился и застыл на месте с раскрытыми от ужаса глазами.
А она каким-то надорванным голосом рассказывала историю своей несчастной погибшей любви, — роптала на небо и просила у него смерти, молилась за человека, разбившего её жизнь, и призывала на его голову проклятия. В зале царила гробовая тишина, — каждое слово было слышно с ужасной отчётливостью.
Вдруг Гольская остановилась и медленно подошла к рампе. Она уже не рыдала, не ломала в отчаянии рук; ясное спокойствие разлилось по её лицу. В руках у нее сверкал и искрился гранёный флакончик с темной жидкостью.
«Ах, какой отвратительный запах... Страшно... Надо сделать усилие... Горько... Жжёт в груди...»
Она обвела зрителей большими, изумлёнными глазами... побледнела, зашаталась и со страшным, раздирающим душу криком упала на пол. Восторг и какое-то растерянное недоумение изображались на бледных лицах зрителей. При гробовом молчании медленно опускался занавес, но — мгновение, и театр задрожал от бури аплодисментов.
— Гольская! Гольская!- раздавалось отовсюду, раек неистово шумел и топал ногами, слышались истерические рыдания. Угол занавеса дрогнул, кто-то нерешительно выглянул со сцены и скрылся.
— Гольская! Гольская! браво! — раздавались неумолкающие крики; занавес опять колыхнулся, на сцену посыпались венки и букеты.
Но что это? У рампы показался человек с бледным, испуганным лицом. Он медленно обвёл залу помутившимися от слез глазами и едва слышно произнёс дрожащим голосом:
— Господа, Гольской не стало...
Комментарии
Подписаться